Апсымра — солнце мертвых
Повесть
Перевод Г. Чапчаховой
Приходилось ли тебе, друг мой читатель, слышать что-нибудь о солнце мертвых — апсымре? Видел ли ты когда-нибудь такое солнце?
Апсымра — мутно-желтое, в багровых пятнах, предзакатное светило, пробивающееся как бы сквозь пелену. От него темно-желто-багровыми кажутся и горные вершины и лощины, и скаты, и дома. Кажется, весь мир окутала тайна, неведомая ни тебе, ни мне, никому другому.
Таким бывает иногда солнце на закате, и тогда в народе говорят, что апсымра светит бессмертным душам умерших. Кто в наше время верит в загробную жизнь? Не говорят и не думают о ней не только мои ровесники, но и люди постарше меня, даже старики на это рукой махнули, разве какой фанатик найдется. Но когда светит апсымра, испытываешь такое, что объяснить очень трудно. Кажется, что перед тобой проходят чередой люди, которых отняла проклятая смерть.
Я вижу умершую маму: лучи апсымры — будто ее грустные глаза; ее взгляд спрашивает меня о чем-то, отыскивает по всему миру мужа, моего отца, много лет назад погибшего по навету врагов. Но мама знала и тогда, что правда и правота отца неколебимы. И еще мама никогда не верила, что мой отец погиб. Даже когда получила черное извещение, то и тогда не перестала ждать его. Сама была уже близка к роковой черте, но мужа не считала умершим.
Апсымра... Желто-темное светило, тускло освещающее мир, будто просачивается с трудом сквозь густой сизый туман. Тяжко становится на душе моей. Словно это отец мой, мой бедный отец предстает предо мной и спрашивает: что у вас нового? Как вы там живете? И лучи апсымры, словно глаза моего отца, оглядывают весь мир. Мне кажется, он ищет мою мать, бедную мою мать, жену его нежную, которая многие годы прожила надеждой на его возвращение и никогда не надевала черной одежды. Как в первые дни замужества, мама оставалась до последних дней по-девичьи живой. Склонив седую голову на смертное ложе, она ждала его с той же силой и верой, как в юности.
И вот отец ищет ее в мире живущих, потому что среди них только она одна у него и осталась, чтобы исполнить долг, поневоле не выполненный им: это она сохранила их очаг, она одна воспитала нас, его детей, свято чтящих его заветы и память о нем. Да что я говорю — память о нем; я помню его самого. Сквозь сон, сквозь туман раннего детства, но помню. И вот таинственные безмолвные просторы, где царит апсымра, переносят меня в прошлое; там, в бесконечной дали, отец ведет меня за руку или посадив на плечо, или подбрасывает, как мяч, в воздух, смеясь и радостно глядя на меня, и снова, ссадив с плеча, скользит по глади предвечернего моря. А я, ребенок, заливаюсь смехом, пока он меня оставляет на берегу, а сам возвращается в море. Некоторое время я еще смеюсь, но потом постепенно радость моя гаснет, и я начинаю плакать. Потерялся мой отец! Его унесло в море! Ан нет: как рыба выныривает мой отец, мое счастье, моя опора в жизни. Выходит из воды весь мокрый, текут с него струи, а он улыбается: «Я живой, я живой! Чего это ты испугалась, глупышка?» И, как дэв из сказки бабушки, растянувшись на камнях, кладет голову на мои колени-кулачки. «Ты боишься, что я потеряюсь? Боишься, морское течение унесет меня в глубину, в пучину?» Отец смеется, и я тоже смеюсь. И маленькими пухлыми ручонками обнимаю его голову, поцелуями покрываю мокрые щеки и глаза... У меня в ушах и сегодня звучит: «Боишься, что меня унесет в пучину?..» Только это не голос отца, я не слышу голоса. Я лишь по движению его губ догадываюсь, что он говорит. Ах, мы так мало с ним были вместе, откуда мне запомнить его голос, слишком мало мне было лет, когда я его потеряла, когда мы потеряли друг друга. «Боишься? Боишься, что меня унесет морское течение?» — спрашивает меня отец. А его и в самом деле унесло. Только вот осталась наша любовь. Я выросла, и вместе со мной выросла моя любовь. И воспоминаний о детстве с отцом время не унесло — я живу этими воспоминаниями. Допускаю, понаслышке сложились они во мне, много в моих воспоминаниях фантазии, выдумки, мечты и тоски по отцу. Все равно. Главное, отец всегда со мной.
Вот какова апсымра, солнце мертвых — тех, кто нам памятен и дорог, пока мы сами живы. Думайте обо мне что хотите, но апсымра оживляет тех, кого унесла от нас проклятая смерть; те, кого давно нет, ищут и находят друг друга, чтоб уже не разлучаться.
Жизнь бесконечна и безгранична. Подобно тому, как живой не может не помнить умерших, мертвые неравнодушны к живым; пусть бренного тела уже и в земле нет, но мертвый остается в наших словах, раздумьях, поступках. Я так хочу, я на это надеюсь, во мне живет эта вера. Не будь ее, я бы не написала этих строк...
СОБЫТИЕ, РАВНОЕ ЦЕЛОЙ ЖИЗНИ
Мерно, затаив в душе неисчислимые тайны, глубоко дыша, идет своим путем ночь. В воздухе бродит пьянящий запах молодого вина, из зеленых листьев дерев то там, то здесь выглядывают груши, яблони, медленно стекает мед со спелого инжира. Иногда звенит сухая кукуруза — это значит, подул тайный ветерок, задев чуткие (как же их можно назвать мертвыми?) ее листья. То и дело где-то раздается какой-то шорох, с шумом падает на землю, не удержавшись на ветке, спелый плод...
Омытый лунным светом, сонный двор слушает, затаившись, звуки мироздания.
А человек спит. Если он день-деньской был по горло занят делами, то искал что-то беспокойно, то, довольный, завершал одну работу, чтоб приняться за другую, — ночью ему надо выспаться, а как же иначе! Сон снимет дневную усталость, хочешь не хочешь, во сне отдохнешь, успокоишься, как бы ни наволновался за день, раз заснул, значит, завтра встанешь освеженный, с новой силой примешься за дела, которым не будет конца, пока ты жив.
Пусть спит человек. И пусть сон его будет спокоен. Пусть радостно, охотно, со вкусом к жизни встретит человек завтрашнее утро. Да будет легким и желанным его пробуждение!..
Пусть будет живительным сон женщины, на чьем лице тайно играют лунные лучи, боясь разбудить ее. Пусть играют. Пусть нежнее и красивее станет это лицо в лунном сиянии, пусть ее тело во сне чувствует взгляд, который остается с ней вот уже многие годы и заменяет ей в самую неуютную ночь мужнино тепло и ласку.
Взгляд родного человека — пусть она сегодня чувствует его во сне!
Этот человек... Какими словами передать, что это был за человек. Его вечно смеющиеся черные глаза с первого мгновения, как остановились на ней, пробудили в сердце любовь. Целуют, обнимают, не могут насмотреться на нее... Они всегда были такими блестящими, вот и сейчас...
«Ача, вставай! Ача, поторопись, пора. Скорее!» — этот голос она не слышала наяву много лет, только во сне.
Что происходит? Что нарушило тишину двора?
Протяжное мычание коровы оторвало женщину ото сна. В неосознанной тревоге она села в постели.
«Орух* (* Кличка коровы)! Как же это я могла...» Накинув халат, женщина бросилась через лунный двор к хлеву. Орух стонала в дальнем углу, оттуда к ней были устремлены полные боли огромные коровьи глаза.
— Орух, что с Тывой?.. Тыва! Тыва! — женщина испуганно пошарила возле коровы.
Чтоб ей, разине, охрометь, ведь телочка с вечера была не в себе, к материнскому вымени не притронулась, шаталась на тонких ножках, не находя себе места. Не понравилось это Аче, пошла за ветеринаром — так он уж два дня как уехал в город, пусть никогда оттуда и не возвращается!
Второпях зажгла Ача лампу, и глазам предстала ужасающая картина: вздутая, с пеной на морде, с выпученными глазами, прямо перед ней лежала Тыва.
— Тыва, бедненькая моя... — женщина принялась гладить голову, грудь, вздувшийся живот. Рядам металась Орух...
Видит Ача, погибает Тыва. Совсем недавно пережили они с Орух радость рождения телочки. Ведь рождение телочки в крестьянском хозяйстве — большое событие, особенно если, как у Орух в последние годы, рождались один за другим бычки. Ее Тыве предстояло продолжить род.
Забудет ли Ача нетленное воспоминание: с веревкой на шее входит во двор Орух, давняя, самая первая Орух, ведомая радостным, с блестящими от счастья глазами, мужем, а за ними целая вереница деревенских детишек.
«Видишь, что нам, молодоженам, колхоз подарил?» — доносится сквозь время незабываемый голос.
Сколько же времени утекло с тех пор. Если начать считать потомство от той телки... Словно ступеньки лестницы, ее потомство ведет Ачу куда-то все выше и выше — над домом, над двором... Бог знает почему, но рождение Тывы совпало с рождением в ее душе надежды. Тыва так была похожа на молодую телочку, введенную когда-то в их двор: и лоб такой же рябой, и грудь белая. И держалась Тыва так же свободно, даже на веранду не боялась заходить, но вреда от нее никогда никакого не было... Лишь раздастся, бывало, стук калитки, так первая Орух устремлялась навстречу хозяину, головой об него потрется, руку оближет... И вот они вместе шли Аче навстречу, а она с подойником в руках встречала их. Сколько же времени прошло с тех пор!..
«Не прерывала я род твоей коровы! Я всегда растила и берегла ее потомство», — зарыдала Ача.
В жизни человека случается такое, что ничего не значит в глазах посторонних. А для него равно жизни. Кто теперь помнил день появления Орух в этом дворе. Кто знал, кем и чем были для Ачи потомки той коровы все годы разлуки, бесконечного ожидания и неистребимой надежды.
Закатилась, затерялась в небесной глубине луна, словно испугалась того горького, что может она увидеть и отчего самой ей станет горько. Но все, что было связано с землей и с ее двором, очень сострадало Аче: «Мы с тобой, мы тебя не оставим», — шептали листья, а предутренняя роса скатывалась подобно слезам сочувствия вдове.
— Какое же у меня было счастье, какое же у нас с тобой было счастье... У нас с тобой... — И слышен был тот плач тем, кто хотел слышать.
СЧАСТЬЕ
Есть такие женщины, что родятся со своим счастьем и суждено им быть счастливыми всю жизнь. Есть! Едва достигнут они совершеннолетия, на них сразу обратят внимание, заговорят, забеспокоятся о них, и вот уж они — счастливы и будут счастливы; всю жизнь им будут сопутствовать малые горести и большие радости. Хотя сами они, может быть, и не отдадут себе в этом отчета. Только люди-то все разные.
Есть другая категория женщин, для которых счастье и любовь коротки, короче самой жизни. Счастье не прививается, не приживается и, словно инородное тело, легко отпадает от них.
Вот какое бывает короткое горькое счастье. Оно — для девушек, которые печально и долго не попадаются никому на глаза, как будто отделенные от ищущих взоров плотной, хоть и невидимой пеленой. Они ничуть не хуже тех, счастливых всю жизнь, они, наверно, даже лучше. Но что же делать, они — такие.
Ерына была именно такой. Родилась такая. Внешне ничем она не выделялась, на роль главной героини претендовать не могла. Посмотрите на нее посторонним взглядом: невысокая, полненькая, тихая, не имеющая представления о том, что в мире могут существовать какие-то хитрости, не предполагающая, что есть две правды (разве правда не одна-единая?). Нет, она неглупа, просто ум ее так же неискушен, как она сама. Только-только распустившийся бутон, младенец, едва научившийся ходить, испуганный собственной смелостью, — такова была Ерына. Глаза широко расставлены, удивленные, ждущие. Чистая сама, она каждого человека, на которого случайно взглядывала, считала чистым. Она любила все на свете, от растения до человека, за все болела ее добрая душа. Когда она стала зрелой девушкой, никто не заметил, не сказал себе, что вот, встретил свою судьбу. Зато сама Ерына глядела на всех сколько хотела большими ясными спокойными глазами. Каждую девичью ночь она видела тех, кого повстречала в тот день, а в следующую — тех, кто встретился на следующий день. Кого похвалят, тот кажется Ерыне достойным похвалы, о ком она ничего не знала, тот казался ей еще более удивительным. Бывало, по целых три дня думала она о каком-то особенно поразившем ее человеке. Но никого она не любила, а просто ждала своего часа, как ждет его всякая девушка, которой суждено стать женщиной. И замуж она вышла обычнее обычного: тихо отворились отцовские двери, вышла Ерына, попрощалась с прежней девичьей жизнью, со слезами на глазах оставляя все родное с детства. Вышла со двора. А за поворотом грянула песня, которую всегда поют, провожая невесту, песню расставания с прежней жизнью и встречи с новой, к которой она теперь шла, вся в слезах, но и радостная тоже. Сердце ее трепетало. Оно болело, потому что в песне слышалась боль, но болело горько-сладко, подталкивая Ерыну вперед, навстречу новой жизни. Свадебная песня росла и ширилась, крепла, подобно молодой поросли в будущем густом лесу. Песня прервется, но побеги будут расти. Вместе с песней останется позади девичество, невозвратимое время. Лишь изредка издалека оглянется назад, но это будет потом, гораздо позже. А сейчас, пока Ерына идет по двору, закрывает за собой калитку и, достигнув поворота, исчезает из поля зрения родного дома, — сейчас существует только Счастье. Это свадебная древняя песнь предков рождает в душе умиление, уверенность в нынешнем и грядущем счастье, теплом и родном, как все, что было вокруг, и даже еще теплее и роднее того, что до сих пор ее окружало.
Как пришло к Ерыне счастье? Что оно ей принесло? Могла ли тогда Ерына осознать свое счастье?
ЕРАСТ
Все началось после свадьбы Ерыниной сестры Шаризы. Ерыну послали навестить ее и зятя. Первая, по обычаю, должна была она из всей их семьи перешагнуть дом молодоженов. В честь визита маленькой свояченицы Мас устроил праздничный ужин. Пригласили соседей, дружков Маса, оказался среди них и Ераст. Был он, как говорится, в самой поре: стройный, с тонкой талией, черные волосы круто вьются, густые брови, подобно стрелам, слетались и разлетались на переносице, лицо, чистое, кровь с молоком, без видимой причины загоралось огнем. Видно было, он и сам чувствовал свою удаль, победно поблескивал глазами, то и дело поглаживал усы да исподлобья поглядывал на девушек, чтобы убедиться в произведенном на них впечатлении. А девушки улыбались ему в лицо да прихорашивались, желая понравиться. И он подмигивал им, шутил, а то принимался пристально рассматривать, и девушки делали вид, что возмущены его вольной повадкой. Возмущение было напускное на самом деле им нравилось решительно все, что бы он ни говорил, чтобы ни сделал.
Не понравился он только одной Ерыне. Никогда еще ее сердце так странно не раздваивалось. «Какой легкомысленный парень!» Но кому было дело до ее возмущения. Не заметил Ераст даже саму Ерыну, не только ее возмущения. Какое дело было Ерасту в тот вечер, живет ли на свете девушка Ерына или нет. Даже случайно не взглянув на нее, случайного слова вскользь ей не сказал. Когда все пили за здоровье приезжей гостьи, он тоже сказал «Будь здорова» и выпил свою рюмку залпом. Ах, какой самоуверенный, какой... Даже слов не находила Ерына.
Время перевалило за полночь. Гости разбрелись по домам. С дороги слышались голоса девушек, с которыми ушел Ераст. Их радостные возгласы и смех не вмещались даже на этой большой дороге. Да как тут вместиться, когда у девушек такая радость. Ненавидит его Ерына, не понравился он ей!
— Иди домой, Ерына! — крикнула Шариза.
Ерына не шелохнулась. Положив руки на верхнюю планку ограды за домом, она смотрела на гору и лощину перед нею, впервые видела их так близко. Сначала думы летели, как разорванные ветром облака, потом сосредоточились на сестре. У сестры так все благополучно, как только можно желать и просить у судьбы, и хозяйство, и дом, и муж добрый честный человек. Ерына сразу прониклась к нему доверием, и Мас искренно симпатизировал молоденькой свояченице, постоянно оказывался рядом: «Не устала? Не проголодалась? Не скучаешь у нас?»
Из лощины несся немолчный шум. Там госпожой большая река, к которой спускается их огород, а противоположный берег сразу круто берет вверх на гору. Но — что это — Ерына не одна, к ней приближается какой-то человек. Даже в темноте ночи видны его блестящие глаза, белеют в улыбке зубы. Ерына быстро-быстро заморгала, потом уставилась, оцепенелая, на приближающегося парня, потом, так же безотчетно, отпрянула в сторону, но он в тот же миг схватил девушку в объятия.
— Ну-ну, покажи мне, какая ты гордая, — деланно смеясь, развязно приблизил ее к себе, обдав кислым винным перегаром.
— Отпусти! — В жизни не испытывала Ерына такого страха. Попыталась освободиться, но даже шелохнуться ей не удалось в железных объятиях. Прильнув горячими губами, поцеловал ее Ераст и тут же выпустил, как птичку из западни.
У Ерыны закружилась голова, пошатнувшись, она прислонилась к забору. Ераст опять засмеялся тем же неестественным смехом, словно хотел сказать «Вот глупышка!», и опять сделал шаг к ней.
— О-о-о! — застонала, зарыдала Ерына, ее трясло как в лихорадке, она пятилась вдоль забора подальше от этого страшного человека.
— Ну, все, все... это все. — В голове парня что-то прояснилось; хоть он изрядно выпил, но сейчас хмель начал улетучиваться.
— Ерына, да куда ты запропастилась? — подскочила Шариза, в то время как Ераста и след простыл. — Голоса какие-то мы слышали...
— Ты чего-то напугалась, детка? Ерына, очнись, — подоспел и Мас.
Ерына молчала. Тайну этой ночи никто никогда не узнает. Только не утихающая дрожь выдавала ее.
— Пусть меня земля проглотит, ведь она простудилась! Это от реки такой сыростью веет, а она непривычная, нежная моя сестренка!.. — убивалась Шариза.
Впервые в жизни утро не обрадовало Ерыну. Сама не своя, подобно человеку, вставшему с постели после изнуряющей продолжительной болезни, она еле поднялась, бледная, бессильная, со впавшими глазами. Даже соседка, заглянувшая зачем-то, удивилась внезапной перемене в девушке.
— Точно сглазили! Ну-ка, ну-ка мы сейчас постараемся этому горю помочь!
Как ни отнекивалась Ерына, старая женщина усадила ее рядом, пошептала над ней, что-то повторяя и делая странные жесты. Потом она ушла.
И это — все?!. «Это все», — сказал тогда он, и Ерына, которой Ераст дал потом новое имя — Ача* (* Перепелка) — да, Ача, помнит день за днем все, что было потом.
А с Ерастом творилось удивительное.
«Я много выпил тогда, Ача, — говорил он ей мысленно, — но, поцеловав тебя, сразу протрезвел. Мне бы надо сразу извиниться перед тобой и уйти, но уж больно радостно было видеть твой испуг. Потом мне стало очень стыдно, я и сам не знаю, как я позволил себе все это. Я ведь раньше никогда не знал раскаяния: что ни делал, ну и ладно. А в ту ночь случилось со мной что-то необыкновенное, Ача, переменился я. И похуже поступал я с девушками, но не только сожалеть — думать об этом забывал. И только поцеловав тебя, устыдился своей грешной бездумной молодости, веришь ли мне, Ача? И стал себя корить и не любить, а прежде знал лишь веселье и жил в ладу с самим собой.
Отныне не мог я спокойно ни стоять, ни сидеть, ни спать. Лишь работой отвлекал себя. Когда пришел на другой день в свою бригаду, девушки меня встретили шутками-играми, как всегда. Только я был другой: будто издалека, со стороны смотрел на них, будто впервые ви¬дел. Еле дождался вечера, чтобы пойти извиниться втай¬не от всех, от сестры твоей тѳм более. Поверь, теперь я был такой стеснительный, как ты, даже еще беззащит¬нее. Хорошо, что мне не удалось с тобой объясниться: охладела бы ты ко мне, успокоилась. Год отделил нас до новой встречи от того мига, когда я входил во двор дома Маса и Шаризы, а ты, собранная в дорогу, прощалась с сестрой. Ноги мои отяжелели, будто налились свинцом, я так и застыл на полпути, а ты с Масом, державшим твою маленькую сумку, прошла мимо, опустив взор. Шариза кинулась вам вдогонку, протягивая тебе какой-то платок. И тогда, обернувшись, на неопасном расстоянии, ты все же на один миг остановила свой взгляд на мне, как бы спросив только: «Это ты?..»
Сколько буду жив, не забуду, какая ты была бледная, смущенная и грустная. Потом прошли недели, месяц, два, три, но от тебя никаких известий к нам не доходило. Это все больше сводило меня с ума. Ты не приехала даже тогда, когда у Маса и Шаризы родился первенец. На что оставалось мне надеяться, если ты не приехала на праздник рождения их сына?! Напрасно пытался я себя успокоить: «Что такое случилось, ну, не приехала какая-то махонькая девчушка, как будто я девушек не видел. Может, она меня опозорила или я — ее? По-моему — нет. Ну что я такого сделал? Поцеловал. Большое дело. Трагедия великая». Так рассуждал я сам с собой, оправдывая и успокаивая себя. Но куда там!..
Зачастил в дом Маса — все как будто был к тебе ближе. Даже один раз спросил у Шаризы будто к слову, что это, мол, сестра к тебе больше не приезжает,
— Ерына? Ох, и не говори. Передавала через родственников, сыро у вас, опять могу заболеть.
Я молчал, что еще мог я сказать?
Лишь через год увидел я тебя на празднике скачек в Лыхны. Я знал, что там будешь, от Шаризы и Маса и, значит, не мог там не быть. Долго искал я тебя то в одной, то в другой группе зрителей. Уже солнце клонилось к закату, и я уж было примирился: видно, ты и сюда не приехала.
«Ерына, как живешь, как твое здоровье?» — услышал я чей-то голос совсем рядом. Я только потому и расслышал этот голос, что как раз пустили скакунов, и все на какое-то время замерли.
Я мгновенно обернулся и узнал парня, задавшего этот вопрос. То был Дикран из нашего села. Хороший парень. Он, улыбаясь, глядел на кого-то, я проследил его взгляд: ты стояла невдалеке с подружками. Представляешь ли ты, какое у тебя стало лицо, когда ты взглянула на меня? Зардевшееся. Огромные удивленные глаза не мигая уставились на меня. Но ты взяла себя в руки, смеясь ответила что-то Дикрану и, подхватив одну из девушек, ушла, а Дикран поспешил вслед за вами.
Под каким-то предлогом я вырвался из тесного круга своих друзей, чтобы посмотреть вам вслед. Вы уходили втроем, к счастью, Дикран держал под руку твою подружку. А то, не знаю, что бы я мог в ту минуту натворить, ведь я так давно тебя не видел, и вдруг... Но где же вы могли познакомиться с Дикраном? Может, ты и ему приходишься родственницей? Нет-нет, я видел по взгляду товарища, — а ведь я знал его с детства, хорошо знал, — что ему приглянулась именно ты, а не твоя подружка. Я видел, он все время обращался к тебе, а ты краснела и обращалась к той, что шла между вами. Я больше не мог терпеть, в несколько прыжков пересек рощицу, достиг, дороги, за поворотом и пошел навстречу вам как ни в чем не бывало.
— Ераст! Вот хорошо, что мы тебя встретили, — искренно обрадовался Дикран.
— Да, я вот только что приехал...
Не отводя от тебя, Ача, взгляда, я стоял перед вами, вызывая в тебе смятение и неловкость. Твоя подружка, которой я явно не понравился, взяла тебя под руку. Ох уж эти девичьи хитрости!
— Идем, идем, Ерына, вот оттуда лучше видно, как придут к финишу всадники... Дикран, мы будем возле старой крепости! — обернулась она на ходу, успев обжечь меня презрительным взглядом.
Дикран долго смотрел им вслед.
— Может, я вам помешал? — заговорил я.
— Да нет, что ты, но...
— Что — но?
— Понимаешь, что-то в этой девчонке такое...
— Вот и прекрасно. У вас прекрасная сводня, все будет в лучшем виде.
— Ты думаешь? Ладно, поживем — увидим! — Дикран кивнул мне рассеянно.
«Вот это да, — подумал я тогда про тебя, Ача, — у такой девушки еще и поклонников целый рой».
«Видно, они нашли в ней то же, что и ты, — сказало мое сердце с грустью и нежностью...»
МОЛЧАЛИВАЯ
«... После скачек я не находил себе места, наконец пришел к Масу и сказал:
— Не могу забыть ачандарского вина, что привозила некогда твоя маленькая свояченица. Мас, поедем в Ачандары, не прогонят же там двоих путников, истомившихся от жажды.
— Что это на тебя наехало, — засмеялся Мас, — конечно, нас встретят с приветом, как принято у нас... А правда, давай поедем, должен же я иногда навещать родителей Шаризы.
И Мас принялся собираться в дорогу.
Солнце огромной монетой опустилось в щель моря, когда мы вошли во двор твоих родителей. Ты, хозяйская дочь, встретила нас...
Ничего не мог я прочесть на твоем, Ача, лице, и это впервые. Еще недавно бесхитростная, спокойно-медлительная, ты предстала подобная натянутой струне. Черты лица стали четче, зрелее, определеннее, а глаза гораздо менее доверчивы. Казалось, твой взгляд говорил мне: «Смотришь на меня и тебе кажется, что ты прячешь некую тайну. А я понимаю твою тайну, и, значит, никакой тайны нет. Только повезет ли тебе».
Откуда это в тебе взялась такая сила и проницательность, такое твердое понимание всего? Уж не любовь ли Дикрана сделала тебя такой уверенной в себе? Если так, ноги моей здесь больше не будет. Так говорил я себе, но знал, что никуда не уйду, пока не улажу того, что задумал. Я был в таком состоянии, что если б сегодня же не узнал своей судьбы, то или умер, или убил бы Дикрана, или еще чего-нибудь натворил бы.
Опять я много выпил, опять блестели мои глаза и не могли оторваться от Ерыны, моей Ачи. И все смеялся как заводной. Вот подхожу к тебе и знаю, что сейчас может случиться то же, что год назад. «Если она моя, повторится с ней то же: страх, и смятение, и покорность моей воле, если же нет, значит, она не моя...» — так говорил я себе, приближаясь к тебе; но что же это? Спокойная, с ясными глазами, не избегая моего взгляда, стоишь передо мной — само спокойствие, сама доброжелательность, и столько в тебе душевной силы, что я дрогнул. Не выдержал, закрыл глаза, стыдно мне стало безмерно, и хмель совершенно покинул меня, будто никогда не пил я ачандарского вина.
— Ерына! — склонился я перед тобой, опьяненный и побежденный любовью.
Не отозвалась, не шелохнулась, не дрогнули даже веки.
— Ерына, я не уеду, если ты сегодня же не дашь согласие быть моей женой.
Ты продолжала смотреть на меня ясными глазами, они не знали хитрости, ведали одну только правду.
— Ерына, почему ты молчишь? Разве ты не слышишь, что я говорю? Сегодня же ты будешь объявлена моей женой!
Еще немного помолчав, ты последний раз взглянула на меня своими ясными очами, отвела мою руку в сторону и ушла. Ушла разливать гостям ваше хмельное ачандарское вино, так и не взглянув больше в мою сторону. Все мне стало постылым.
Наше застолье приближалось к полуночи. Гости, сопровождаемые хозяевами, вышли во двор. Нам уже седлали коней. Я метался по двору, куря одну папиросу за другой. Потом решился, подошел к Масу, отвел его в сторону:
— Видишь ли, Мас...
— Ераст, ты не в себе, что случилось?
— Мас, пропал я. Кончилась моя жизнь.
— Как — пропал? — Мас засмеялся, решил, что я его разыгрываю.
— Если твоя маленькая свояченица не согласится сегодня стать моей женой, жизнь моя кончена.
— Тише, Ераст! Есть вещи, которыми не шутят.
— Я не шучу. Я приехал сюда и тебя с собой притащил только ради Ерыны.
— Как же так... — Масу надо было время, чтобы прийти в себя. — Как же ты до сих пор молчал и вдруг...
— То, что было до сих пор, пусть останется во мне, но твоя родственница должна сегодня стать моей.
Мас был вконец обескуражен. Приехал к родителям жены, а тут такое начинается. Я кинулся тормошить доброго Маса:
— Пусть все твои беды падут на меня, умоляю нашей дружбой: помоги! Разве ты знаешь меня первый день? Говорю тебе: или меня не будет больше на земле, или будет так, как я тебе сказал!
— Так поди скажи ей об этом сам! — воскликнул наконец осознавший что-то Мас.
А ты, Ерына, уже сама приблизилась к нам с доброжелательным немым вопросом на лице: что, мол, еще доброго для вас сделать?
— Я все сказал ей.
— И что же? Что, Ерына?
Девушка молчала. Ты так молчала в тот вечер, словно была немая. И Мас, взяв тебя за локоть, увел в глубь сада.
А я метался, как в клетке, по вашему уютному двору, пытаясь разглядеть вас, укрытых ветвями добрых деревьев. Молодой рогатый месяц едва светил, но я видел, как Мас что-то спрашивал тебя, а ты, склонив голову, стояла молча, опять молча!
Отец подвел наших оседланных коней и теперь с недоумением смотрел то на зятя, зачем-то отошедшего с дочерью, то на меня.
— Мас, иди, дад, к нам. Наш гость ждет тебя, — позвал твой отец.
Мас заторопился, поцеловал тебя в голову и, обняв за плечи, подвел к нам.
— У нашего зятя завелись какие-то секреты... — Отец твой давал понять, что он не доволен обращением с его младшей дочерью.
— Веселимся, такие дорогие гости у нас, — пыталась замять неловкость твоя мать, но и ее сердце было неспокойно.
Все чего-то ждали, ждали, и ты ждала тоже.
Наконец, мы со всеми попрощались, взяли поводья из рук отца. Ты стояла, держа под уздцы моего коня, но головы не поднимала, и я не видел твоих глаз. И опять нашла на меня безумная веселость, я не взобрался — взлетел в седло.
— Завтра ночью жди меня, Ерына, слышишь? Завтра ночью! — наклонившись, я прошептал тебе дважды, как заклинание, время нашей встречи, начало нашей с тобой жизни.
Ты вспыхнула и отошла.
Я раза два-три объехал ваш двор, прощаясь со всеми в последний раз, а затем вылетел из ворот с тем, чтобы через сутки стать зятем этого дома.
А через день поздней ночью ты стояла невестой в моем одиноком домишке, и твои ясные глаза светились, наконец, счастьем, которое сверкало и сквозь тонкий шарф, прикрывавший твое лицо.
Вот как, Ерына-Ача, стая я твоим мужем, а ты — моей женой...»
Из дальнего далека несется к Аче голос Ераста, некогда явившегося перед ней и заполнившего собой весь мир. Как звезды сцеплены в созвездие, так и воспоминания Ачи составляют единое целое.
АЧА
Что было после? Ерына принесла в дом Ераста тишину, заботливость, радость. Нет, она не молчала больше. Она все время о чем-то щебетала ему, деревьям, кухонной посуде, скотине, со всеми о чем-то без конца щебетала, щебетала...
— Ты что, как перепелка, без конца щебечешь? Право, ты Ача, а не Ерына.
Ераст никак не мог насмотреться на свою Ачу и наговориться никак не мог. И как это он до сих пор жил, дышал, двигался — без нее?
...Ача все щебетала, щебетала, хлопотала, мелькала там и тут, там и тут одновременно раздавалось ее щебетанье...
И это девушка, которая прежде не произносила и самых необходимых слов. Но иногда, совсем неожиданно, щебетанье ее обрывалось, и она становилась грустной.
— Что случилось, певунья-хлопотунья?
— Сама не знаю... Боюсь за себя... — и прятала, как птичка, голову у него на груди.
— Да чего же ты боишься, Ача! — Как счастлив был Ераст, когда она сама, вот так, кидалась к нему, ища защиты от невидимых бед.
И опять пела-щебетала Ача и носилась птицей, мелькая там и тут.
Часами мог смотреть на нее Ераст: истинная перепелка, да и только, пухленькая маленькая перепелка. Ну можно ли обидеть такую маленькую доверчивую домашнюю ручную перепелку, если все оживает под ее руками, все чистится, варится, растет, расцветает, зреет, все хочет ее внимания и заботы, всему она дарит радость.
— Перепелка, Ача, — целует ее Ераст, — Ача моя ненаглядная...
«Ача!» — крикнули ей дети, услышав первыми Ераста. «Ача!» — засмеялись взрослые, услышав об этом от детей. «Ача!» — удивились и улыбнулись родственники.
Говорят, кто-то назвал свою жену Киацв* (* Жердь). И все стали так кликать женщину — Киацв; что же делать, стала наша Ерына Ачей.
СУДЬБА
Ожил дом Ераста. Раньше-то он на него никакого внмания не обращал, все время отдавал работе да холостяцким пирушкам. Все, что зарабатывал, по ветру пускал, для всех людей жил, душа нараспашку. Домой попадал лишь изредка, все больше у товарищей, а летом и в поле мог остаться. И женщин не избегал, если какая приголубит. А скольких девушек зажгли его огневые глаза, скольким из них перепутал он все планы, но никого не принимал в расчет, а семьей обзавестись ему и в голову не приходило. Но увидел он свою Ачу, на которую никто из парней до того и глаз-то не поднял, которую в толпе подруг отличали лишь широко расставленные правдивые ждущие глаза да еще доброта такая, что никого она не могла задеть ни своим разговором, ни своим поступком, так что о ее существовании не все и догадывались, — увидел он свою перепелку и больше уж ни на кого смотреть не мог. Золото чистейшее упало а его веселые руки, открылись для него небесные врата. «Ача, Ача, Ача» — словно нет больше на свете ни слов других, ни иных лиц.
Войдет во двор, широко распахнет большие руки и зовет:
— Лети ко мне!
И счастливая Ача на лету падает в его объятья.
— Вот видишь, видишь, без крыльев-то падаю...
Ача трепещет в его руках, еле достигнув их, подпрыгнув и повиснув на них. И вздергивает головку, чтоб видеть лицо мужа, а он гладит ее лицо грубыми от работы руками. И нет для Ачи ничего слаще прикосновения этих заскорузлых рук и запаха пота, исходящего от мужа.
— А куда же девались крылья у моей Ачи? — удивляется Ераст.
— Твои глаза их у меня украли.
И пока они так стоят и болтают, забывает Ераст про усталость и сладкая мысль пронзает его: отличных детей родит ему его складная перепелка. И тогда навстречу ему будет выпархивать целая стайка, щебеча и взмахивая легкими крылышками.
А пока у них во дворе соседские дети — самые частые гости. И играет она с ними до одури, на равных.
— Ты что же это кувыркаешься на траве, словно девчонка, — урезонивает Ачу Ераст, а сам представляет, как его собственные детки, широко распахнув добрые, как у матери, глаза, будут кувыркаться на дворе. Один, два, три, четыре, пять... Старшего он назовет, конечно, Абраскилом, второй будет Сасрыква, девочка — Гунда* (* Имена героев и героинь абхазского эпоса.), потом родится Мадина... Их дети, их сокровище, их судьба... Но где их дети? Разве не пора родиться первенцу?
... Прошел год, другой, но ребенка у них не было. Не родился в этом, появится в следующем, о чем печаль, о чем тревога! Да обязательно они родятся!
Не может быть веселья в доме, где нет детей, это истинная правда. Но надо же набраться терпения. А пока... Пока они любят друг друга, и в доме их живут радость и смех. Заложили фундамент нового — двухэтажного — дома, прикупили скот, соседи одобрительно кивали головами, глядя на хозяйственных молодоженов.
СУДЬБА?
— Ераст! — Ача лежала на спине и скорбно смотрела в потолок. — Ераст!
— А? Что? — Ераст с трудом возвращался в реальный мир.
— Ведь три года уже миновало.
— Ну и что? — Потом сразу понял и привычно отшутился: — О чем печаль, о чем тревога? Будут!
Но Ача знала, что мужу не до шуток, в последнее время и он стал падать духом, хоть и старается вида не подавать. Но гложет, гложет его тревога.
— А если, скажем, совсем у нас детей не будет. Останусь я такой... яловой. Что ты сделаешь тогда?
— Как что, — опять попытался отшутиться Ераст, — первым делом — брошу тебя.
Теперь уж Ача ничего не могла промолвить: слезы полились из ее больших глаз, будто море вышло из берегов.
Значит, опять на всю ночь бессонница. Задумчиво глядит Ераст в потолок... Черт побери, как может большое счастье оказаться неполным. Как это может быть, чтобы пышущая здоровьем бодрая женщина оставалась бездетной! Быть этого не может!
Что-то теплое пролилось на плечо Ераста, ему было по-прежнему тяжко, но сердце все же смягчилось.
— Ача, что ты делаешь? Разве слезами поможешь? А вдруг, наоборот, помешаешь?.. Ну ладно, предположим, не будет у нас ребенка. Ну и что такого? Лишь бы мы были здоровы. Да сколько было случаев, когда люди по 12—15 лет бездетные, а потом у них еще какие детки рождались! Ну, чего ты убиваешься? Да еще родник тот не пробился, из которого тебе суждено испить воду* (* Абхазская пословица, смысл которой: все у тебя впереди, ничего не потеряно).
Как умел, Ераст успокаивал Ачу, заталкивал собственную тревогу на самое дно души.
* * *
— Ну вот, говорил же я тебе, что напрасно ты вечно ревешь.
Ераст и Ача возвращались от врача, которая в самом деле сказала, что все у Ачи в порядке. Но хотя Ераст теперь старался выглядеть бодро, он говорил то, чему в душе не верил. Они шли по дороге в село, не оглядываясь и не сторонясь, потому что машин до войны было так мало. О чем думала Ача, почему молчала? Он поглядел через плечо, но жены рядом не было. Остановился, поискал глазами вокруг и увидел вдали свою жену, идущую по дороге в родное село.
— Ача, Ача! — он догнал ее. — Ты куда это собралась, а? — Ераст больно схватил ее за плечи и повернул к себе.
— Оставь меня, дай мне сделать задуманное, — говорила она рыдая.
Никогда не вспоминал, а здесь вспомнил, как он напугал ее в первую ночь, когда была вечеринка у Маса. Почему он сейчас вспомнил о том, как напугал ее?! Сейчас она была такой же испуганной, как тогда.
— Ача, брось, Ача!.. — Ераст почти насильно тащил жену за собой.
— Не пойду, не пойду... оставь меня!
Ераст внезапно расхохотался.
— Чтоб род твой продолжился, да неужели с тобой пошутить нельзя? Ну, идем же, Перепелка, идем. — И он властно повел жену домой.
МОЛЧАЛИВЫЕ
Прошел еще год. Ача как будто примирилась со своей бездетностью, смирилась со своей судьбой. Как всегда, носилась по двору, но бесшумно — будто боялась, что земле станет больно от слишком энергичной походки. Все у нее по-прежнему ладилось в руках: дом блистал чистотой, двор — самый красивый и прибранный. Не очень еще разросшаяся изгородь аккуратно подрезана, а ветки искусно переплетены. Это ей помог сделать Ераст. Все остальное — дело Ачиных рук. Как принято у абхазцев, в их огромном дворе нельзя заметить и случайного сорняка, только зеленая травка, как ковер, на весь двор.
Человек, понимающий в хозяйстве, не мог бы без восторга оглядеть дом и двор Ачи и Ераста. А лентяй искренно посмеялся бы над ними. «Неужели у людей нет иных забот, кроме как вылизывать такой большой двор и возиться с изгородью?»
В самом же доме — стерильная чистота. Все на своем месте, на кухне чище, чем в операционной палате. И еда всегда так вкусно приготовлена, словно здесь все время ждут гостей. Все Ачей продумано, на всем — отпечаток ее трудолюбивых рук.
Вот только делает она все молча. Она по-прежнему здорова, добра, глаза ясны, но света они не излучают, как в прежние времена. Может быть, не живут здесь больше в дружбе-согласии? Нет, Ача и Ераст по-прежнему любят друг друга, стремятся, переделав дела, оказаться рядом. А вот пробежал между ними проклятый холодок молчаливого отчаяния.
«Лети, моя Ача!» — не восклицает больше Ераст, раскинув руки, когда возвращается с поля. И его перепелочка не летит к нему навстречу, не щебечет, не поет, не хлопочет.
Стал Ераст возвращаться домой затемно и уходить на рассвете. Целый день Ача все одна да одна. А то и вовсе домой не приходит, в страду ночует в поле.
«Где был? Почему не ночевал, не предупредил меня, что не придешь домой?» — такие вопросы не в обычае у Ачи. Когда бы муж ни пришел, теплый обед ждет его укутанный несколькими полотенцами. И сама она без него не ложится спать: что-то шьет, чинит, вышивает, вяжет. Сколько раз Ераст заставал ее у краешка стола — спит, положив голову на руку, опершись на столешницу. Остановится перед ней, уже совсем было решится подойти, обнять, но повернется, отойдет к другому углу стола, начнет ужинать. Ача, проснувшись, упрекает себя: «Как это я незаметно заснула?» Глаза засветятся радостно, примется что-то рассказывать. Но вдруг умолкнет, сожмется, молча подаст мужу чистую тарелку, примет грязную. Молча лягут. Молча утром проводит мужа со двора.
Не выдержал Ераст такой жизни, стал являться домой сильно пьяный.
— Что за тишина такая, дом у нас или могила?
Молча подхватывала Ача нетвердо, стоящего на ногах мужа, подводила к постели, молча укладывала. Она заметила за собой, что ей даже нравится, когда он приходит таким. Она укладывала его, как ребенка, и Ераст мгновенно засыпал, оживляя здоровым храпом весь дом. А сама Ача садилась на краешке кровати, гладила его, щебетала, любовалась его красотой и называла мужа ласковыми именами. Так и зарю встречала. Пока Ераст спит пьяным сном, она не боялась, что он проснется и примется ругать ее за что-то, а на самом деле совсем не за то. И ласкать его она могла теперь только пьяного, боялась, что трезвого она своими ласками только ранит.
ОКУРКИ У КАЛИТКИ
Совсем стемнело, когда утомленной походкой подошел к калитке Ераст.
Сегодня он был особенно не в духе. Чуть подальше у их забора он заметил чьи-то две тени и тихий разговор. Ераст остановился, прислушался.
— Я же говорю, Ерына, не даст он тебе жизни, понимаешь, не даст! — послышался мужской голос.
Голос Ераст узнал безошибочно. Только как обладатель голоса мог здесь оказаться, если дом его в другом конце деревни?
— Дай пройти, ну, пожалуйста! — взмолился голос Ачи.
— Сегодня не бросит, завтра все равно бросит тебя...
— Это не твое дело!
— Нет, Ерына, мое, меня это очень касается...
— Я тебе не Ерына!
— Для меня ты была и осталась Ерына. Если хочешь знать, ты для меня...
— Да отойди же!
— Запомни: тебе от него уходить. Он ведь никогда с тобой не считался. Знаешь, за какими девушками он бегает?.. Не знаешь. А мне тебя жалко.
— Да не нужна мне твоя жалость. Если сейчас же не отпустишь, кричать начну, людей соберу...
— Кричи!
— Закричу!
— Кричи, мне это только на руку. Он тебя немедленно сам прогонит.
— Тебя не касается, прогонит, не прогонит. Дай дорогу, пропусти! — голос у Ачи совсем уже громкий.
Все в Ерасте кипело от гнева, хотел подойти, но сдержался.
Мгновение длилось молчание.
— Ах, вот как? — мужской голос вскипел злостью. — Ладно. Я подожду, посмотрю, что ты сделаешь, когда он приведет себе вторую жену.
— Пусть приведет вторую, сотую, пусть мы даже сегодня разойдемся с ним, это все равно для тебя, потому что ты не стоишь его мизинца.
— Вот как?
— Да, так! Пропусти!
— Ладно. Иди. Поглядим, сколько ты еще выдержишь такую жизнь.
Быстро и бесшумно Ача кинулась к калитке, а тот, что не пускал ее, удалился в сторону кукурузного поля.
Ераст стоял в тени в десяти шагах от своей изгороди и смотрел ему вслед.
А утром, когда, так и не сказав ни слова, снова ушел из дома, Ача, подметая возле калитки, увидела столько окурков, сколько в жизни ей не доводилось убирать. Навсегда осталось для Ачи тайной, что Ераст слышал все, что произошло накануне около их изгороди.
Никогда не узнала Ача и о том, почему в эту ночь все было не так, как в последние годы. Ераст появился в полночь, когда она, сидя на корточках спиной к входу, ворошила золу в очаге. Ача вскочила, бросилась к нему и неожиданно для себя заревела.
И он принял ее в свои объятия и молча гладил голову, плечи и спину жены. А она все плакала, не представляя, как ей объяснить, что с ней сегодня случилось и что вины своей она никакой не видит. Но Ераст и сам знал, что Ача чиста, как в первый день их встречи, и нет в ее сердце такого уголочка, в котором она бы что-нибудь таила от мужа. И потому она все же рассказала Ерасту о вечернем разговоре.
В ту ночь они почувствовали себя новобрачными. Ераст любил ее, как прежде. Опять они ходили по земле счастливые. Опять ворковала-щебетала в доме Перепелка, а светлые, широко расставленные глаза с надеждой взирали на мир и с обожанием — на мужа. И он сверху вниз с нежностью смотрел на малютку жену. Они так настрадались, что старались совсем не расставаться и все делать сообща.
ГДЕ ДВОЕ, ТАМ ЖДИ ТРЕТЬЕГО
Двое. Двое дома. Двое днем и ночью. Всегда только двое. И вот однажды Ераст вошел во двор с маленьким мальчуганом, сыном старшего брата, недавно скончавшегося. На руках несчастной жены осталось пятеро ребятишек, мал мала меньше. Она и при муже-то особой расторопностью не отличалась, а теперь совсем потерялась. Слава богу, родственники помогали ей со всех сторон. Младшего, Кадыра, она охотно отдала Ерасту, как только он ей это предложил. «Только мы тебя, брат, Кадой назовем, для Кадыра ты еще слишком мал».
Оборванный, грязный, с цыпками на руках и с ссадинами на ногах, удивленно и со страхом смотрел Када на тетю Ачу, с такой радостью встретившую его посредине двора.
— Ох, Ераст, ты был у них?.. Что происходит с малышом, почему он такой запущенный?
— Да вот, видишь, потерялся Када, еле отыскал я его.
— Кто же тебя отпустил, Када? Куда же ты ходил?
Но Када молчал, прячась за Ераста.
— В горы, видите ли, к пастухам в гости пошел. — Что-то не в духе был Ераст, это сразу видно.
— Ой, Када, зачем ты не спросился у мамы?.. Ну, иди ко мне, сейчас мы приведем тебя в порядок.
Вода у Ачи вскипает быстрее, чем у других женщин. Кадины лохмы расчесали, красиво подровняли, потом искупали малыша, постригли ему ногти, смазали цыпки...
«До чего странная женщина, как можно так запустить своего ребенка?» — мысленно удивлялась Ача.
Словно очищенное от скорлупы ядрышко ореха, пригожим мальчиком оказался замарашка Када. Ничего отраднее за многие годы не испытывали Ача и Ераст, чем сейчас, глядя на упругие разрумянившиеся щечки малыша, как он сидит на тахте в громадной рубахе Ераста, тщетно пытаясь совладать с окутывающим его сном. Но когда Ача попыталась отнести его в свою постель, мальчик отчаянно захныкал:
— С татой* (* Случайное совпадение придуманного Кадой для Ераста имени с русским устаревшим обращением к отцу.), я с Татой буду спать. Тата!..
Правда, Када всегда любил Ераста. И все же для Ачи это был жестокий удар. Бог весть, как прошла для нее эта ночь в холодной одинокой постели. А муж ее сладко спал, обняв Каду. Тоскливые мысли тягучей чередой проходили перед ней. «Если б у нас в первый год родился ребенок, был бы он уже таким, как Када. И спал бы он сейчас между нами двоими или даже со мной, обняв меня сладкими ручонками. А этот... рожден другой женщиной... А если мы с Ерастом воспитаем его? Нет, нет, мы должны родить собственного ребенка... должны... своего».
Она забылась перед рассветом, а очнулась оттого, что перед ней на стуле сидел одетый Ераст, не решаясь, по-видимому, ее разбудить. У мужа так гулко стучало сердце в его большой груди, что от его стука она и проснулась. Она в ужасе сомкнула ресницы: а вдруг он скажет, что у них никогда не будет детей. В этом страхе она жила из года в год, и, как он мучителен, знала только она одна.
— Ача, — тихонько позвал наконец Ераст. Ача открыла глаза, пытаясь скрыть ужас за приветливой улыбкой. — Ача, вот какое дело...
Дело? Значит, есть надежда. Из глаз Ачи полились лучи надежды.
— Если ты не возражаешь, давай оставим Каду у себя...
Значит, надежды нет. Аче предстоит воспитывать чужого ребенка, потому что у них не будет своего, роженого... А Ераст продолжал:
— Мать Кады бьется еще с четырьмя, ее на всех не хватает. А мы воспитаем малыша как надо. Живем не близко, отстанет Када от прежней жизни, забудет. А уж мы с тобой сумеем внушить ему нужные понятия обо всем. Посмотри, какой он славный, пухленький, будто ты его родила...
Наступила пауза. Ераст не отрываясь глядел на разметавшегося во сне ровно дышащего Каду. Ача лежала с плотно сомкнутыми веками, чтоб из глаз не вытекли слезы.
— Ача, да погляди ты, наконец, на малыша: можно подумать, ему впервые в жизни дали нормально поспать, бедненькому...
— Хорошо, Ераст. Будь по-твоему. — Незаметно проглотив слезы, боясь обидеть ими мужа, сделать ему больно, она безропотно подчинилась его решению.
Вот же: где двое, там жди третьего. Нет больше Ачи с Ерастом. Есть Ераст, Ача и Кадыр. Не Кадыр — Када, потому что для полного имени он пока еще слишком мал.
ВТРОЕМ —И ОПЯТЬ ВДВОЕМ
Трудным ребенком оказался Када. Привыкший к безнадзорному, полудикому житью, малыш никак не хотел привыкать к порядку, слушаться взрослых: то в болотных зарослях спрячется, то в лес убежит и возвращается, когда вздумает, победно неся на палке убитую змею. Аче так хотелось приучить его к аккуратности.
«Где Када? Он ел сегодня? Все в порядке?» — с этими словами входил теперь в дом Ераст. Забыто прежнее приветствие («Лети, Перепелка, ко мне!..»), теперь Ача со щебетом и причитаниями бросалась навстречу мужу, ведя ребенка за руку и стараясь поскорее изложить события дня, связанные с малышом. Сначала ей было больно, что Ераста интересует только Када, но с каждым днем, с каждым часам она сама все крепче привязывалась к мальчику и всей своей безумной материнской неизрасходованной любовью она, в конце концов, полюбила Каду. А то, что это угодно Ерасту, лишь еще больше воодушевляло ее. Мать не смогла бы так приглядывать за родным ребенком, столько тратить на него душевной теплоты, так за него беспокоиться, как Ача. Но сомнение и горечь нет-нет да и закрадывались в ее душу: «Все равно не чувствует он во мне мать и Ераста любит больше, чем меня».
Как только Ераст входил во двор, «Тата, пришел Тата!» — кричал Када, стремглав бросался навстречу и, подпрыгнув, повисал на его шее, осыпал Ераста поцелуями. Когда же возвращалась из города или из магазина Ача, Када спокойно подходил к ней с неизменным вопросом: «Ача, ты принесла что-нибудь вкусненького?» И она никогда не приходила дамой с пустыми руками, тут же угощала мальчика, a он мгновенно убегал по своим мальчишеским делам. Так Ача оставалась Ачей, а Ераст — Татой, но какая нежность, какое детское доверие вкладывалось в слово Тата.
Как бы там ни было, Када был их радостью. И все, что переживал ребенок, становилось горем для них.
— А вот пойдет Када в школу! Скорей бы дожить до светлого дня! — мечтал Ераст.
— Куда торопиться, пусть сначала мальчик наберется сил, — возражала Ача.
— Нет уж, без школы из нашего Кады может вырасти только лентяй, легкомысленный оболтус. Мы должны дать этому парню хорошее образование. Каде суждено большое будущее, он станет большим человеком, вот увидишь! — так нередко повторял Ераст.
Как он ждал этого часа!
До начала учебного года оставалось два месяца и девять дней, когда нашу землю пришел давить гусеницами своих танков жестокий хладнокровный враг.
И опять не стало семьи втроем: в первый же день Ераста призвали на войну, а Ача и Када остались вдвоем.
КРАСНАЯ РУБАШКА
Женщина, воспитывающая ребенка в одиночку, трудится не покладая рук.
Никто никогда не видел Ачу хнычущей, жалующейся, павшую духом, с опустившимися руками. Когда ни встретишь, всегда спокойная, уравновешенная, глаза по-прежнему ясные, только в самой их глубине затаилась горькая тайна, тревожное ожидание и робкая надежда. Целые ночи напролет лежала она теперь с открытым взором, устремленным в потолок. Где-то далеко грохотала война. Иногда она явственно слышала грохот разорвавшихся бомб, и тогда из души рвался крик «Ераст!», но внешне она оставалась безмолвной.
Када бегал в школу в красной рубашке, которую ему сшила Ача. «Сын Ераста», — говорили о нем те, кто раньше называли «приемышем Ераста».
После ухода хозяина на войну мальчик не перешел спать к Аче, и Ача напрасно просила его разрешить ей лечь на Ерастово место: Нет, теперь он спал один: «Я буду согревать постель Таты каждую ночь; когда он вернется, ляжет рядом со мной». Неугасимым огнем горело сердце Ачи от огорчения, что Када не привязывается к ней. Она постоянно успокаивала себя: ну, ребенок, можно ли на него обижаться, вот подрастет, во всем разберется. И то счастье, что кроме нее есть еще один человек, который так же страстно ждет возвращения Ераста. Когда от Таты долго не было письмеца, Када не находил себе места. Измаявшись, он садился на крыльцо и угрюмо смотрел на неподвижную калитку. В такие дни с ним лучше было не заговаривать об уроках, вообще лучше его не трогать.
А солдатские треугольнички приходили все реже, иногда их не было по два-три месяца. И вот наступал радостный день. Прыгая и крича, во двор влетал Када с письмом в руках:
— Ача, Ача, письмо от Таты... Тата письмо прислал... — и повисал у Ачи на шее и целовал ее.
Тогда их двор и дом заполняла радость. Чтобы радость мальчика была полнее, Ача просила Каду читать письмо Ераста, и тот, запинаясь, по слогам, но сам прочитывал ей письмо. А потом сама перечитывала дорогие строчки десятки, если не сотни раз: «Если любишь меня, сбереги нашего ребенка, следи за его здоровьем и учебой, береги Каду пуще своего ока...» — писал Ераст в каждом письме.
Так прибегал Када с письмами, перехваченными у почтальона по дороге из школы, сначала учась в первом классе, потом во втором, в третьем, в четвертом... В четвертом классе Када перестал получать от почтальона солдатские треугольники. Замолчал Ераст. Ача, сама замирая от страшных предчувствий, успокаивала мальчика, мол, нет у Таты времени, надо войну кончать победно, вот и не пишет. Но маленькое сердечко не хотело успокаиваться. Опять загрустил Када, опять тоскливо глядел на калитку.
Очень Када вырос из своих одежек. Был он здоровым, крепким и любил красный цвет, так что пришлось Аче снова сшить ему красную рубашку. Када ходил в ней и мечтал о том дне, когда война кончится. Война должна кончиться очень скоро. Ераст вернется с орденами на груди, увидит своего Каду в рубашке цвета победного знамени, обнимет крепкими руками...
ПОСЛЕДНИЙ ТРЕУГОЛЬНИК
Солнце спустилось над землей на высоту дерева, вот-вот начнется стремительный, как всегда закат. Но почему небесное-светило перестало посылать людям тепло? И само такое странное, вроде и не желтое, а какое-то сизое, мутное, смотреть на него — только настроение себе портить. И земля от такого солнца становится на себя не похожей, будто неведомая тайная сила околдовывает живую нашу землю. Какое странное солнце...
От Ераста пришло письмо, похожее на раненого, с трудом добравшегося к своим: истертое на сгибах, с загнутыми углами, с еле заметными словами адреса, бог знает в скольких руках око побывало, чье сердце, сжалившись над ним, спасло его от воды и огня, подняло из грязи, куда его чуть не втоптали, уберегло от слепых пальцев, собравшихся порвать его на прямоугольнички для самокруток? Обойдя все преграды, перебывав в разных руках, это письмо дошло до адресата, да ускорится ваша победа, мужественные человечные сердца и зрячие добрые руки!
Во главе с ватагой ребятишек Када примчался с этим странным усталым письмом в час странного усталого солнца и кинулся к Аче.
— Тата письмо прислал! Письмо! Тата!
Ачину радость словами не передать. Ведь кругом столько горя, похоронки приходят едва ли не через день. «Чем заслужила я такую радость. Мне и радоваться-то стыдно, если вокруг меня женщины в черных вдовьих платках», — вот о чем говорил смущенный скорбный и все равно ликующий вид Ачи.
Взглянув на ребятишек: вон сколько унылых мордашек; девчушку эту она знает, у нее отец погиб, того гляди, сейчас расплачется. А Када знать ничего не хочет, он кипит от восторга:
— Мой Тата письмо прислал. Мой Тата!.. Ача, Тата живой, вот его письмо!
Заметалась женщина, засуетилась. Письмо у Кады выхватила, но не вскрывает, ребятишкам смущенно улыбнулась, кого-то погладила по головке, всем по крошечному кусочку сахара дала, осторожно со двора выпроводила. А Када все мечется вокруг, от нетерпения сам не свой, бросает на Ачу возмущенные взоры: никогда еще Ача не медлила с выполнением его желания, никогда так резко не выхватывала из его рук Татиного письма, не тащила так грубо за руку в дом. Вся в слезах сама, подступает к мальчику с упреками:
— Када, неужели ты ничего не чувствуешь, не понимаешь?! Ведь у твоих дружков родители без вести пропали, многих война осиротила. Нельзя торжествовать, когда рядом горе, понимаешь ли ты это, Када?
Удивленно хлопал ее приемный сын длинными ресницами: ни ее слезы, ни ее упреки не тронули его, он обиделся: зачем она унизила его перед ребятами, грубо оборвав и втащив в дом. Нахмурив брови, надув пухлые губы, Када сел у очага. Ача со слезами на глазах читала письмо, слезы мешали разобрать написанное. А написанное карандашом письмо это почти невозможно было разобрать и без слез: на мутно-желтой шершавой бумаге расползлись еле заметные, местами вовсе стершиеся буквы. Ача догадывалась, каких букв недостает, чтобы прочесть слово за словом. Ераст писал, что жив-здоров, а строчки, кривые и неодинаковые, говорили об обратном. Ераст спрашивал о Каде, но слова были не похожи друг на друга, а потом и вовсе бессвязны, разбросанны. И, наконец, датировано письмо год назад, как это понять?
Ача терялась в догадках. Напрасно старалась она подавить в себе смятение: человек, мол, в горниле войны, до писем ли ему, наверно, не только дни и месяцы, но и годы перемешались...
— Када! — Ача присела перед мальчуганом, любуясь им, приподняла сумрачную мордашку за подбородок. Посмотри, что пишет Тата: спрашивает, чем Када в жизни интересуется, как учится в школе, вот, почитай сам.
Но Када упрямо отворачивается и глаза отводит. Нет, он не плачет от обиды, как плачут дети. Он обижается по-взрослому: не прощая, не мирясь.
— Послушай, Када, дорогой мой, неужели ты до сих пор гневаешься на меня? Так нельзя, родной. Чтоб я умерла, мне жалко было детишек, а то разве стала бы я тебя тащить в дом да упрекать? Никогда больше не забывай о своих товарищах, мой малыш, прошу тебя! Мой дорогой, мой ненаглядный... — так приговаривала Ача.
Если б это был их с Ерастом сын, давно бы все понял, но этот... Он вырвался из ее объятий и ни слова не говоря, не ужиная, лег спать. Она же долго сидела перед очагом, не в силах подняться.
«Я НЕ ВЕРНУСЬ»
Не знала Ача, что ей предстоит еще и это страдание: всю ночь она терзалась о ребенке, которому не смогла вложить доброго сердца. Совесть ее была чиста: она всегда была к нему добра. Отчего же он с самого начала и по сегодня чуждается ее? Никогда она ему ни в чем не солгала. Отчего же он не слышит ее, не слушает ее просьб и советов? Только миг единый она скорбела, что Ераст привел этого ребенка: ведь это означало, что он не верит в рождение их собственного дитятки. Так что же, нужели за это она расплачивается вечной неприязнью Кады. Или это месть судьбы за то, что подчас она завидовала: Када больше любит Ераста, чем ее. Но ребенок не мог об этом догадаться, ничем никогда не выдала она своего разочарования. Наоборот, устыдившись, пуще прежнего любила этого мальчика. И все же, все же не она зачала его. И все же всегда у нее оставалась в груди какая-то пустота: Ераста любили она и Када, а ее, Ачу, любил один Ераст. Да что же она, в самом деле, такого сделала — схватила ребенка за руку и потащила в дом, приказав помолчать. Единственный раз повысила на Каду голос. Но ведь надо же понимать почему, ведь из-за сироток бедных, из-за его же товарищей...
Утром Ача снова пыталась разговорить мальчика, пробовала шутить с ним. Но все тщетно. Потом, видно, ему все надоело, и он грубо ее оборвал. Ача даже обрадовалась: пусть хоть грубит, значит чувствует, ее близким человеком, пусть только не молчит.
— Чтобы на меня, твою мать, пали все твои невзгоды. Пожалей меня, Када, — взволнованно говорила она, впервые назвав себя его матерью.
Наверно, камень пожалел бы Ачу, но не Када:
— Если бы ты была моей матерью, ты бы не обошлась со мной так.
Взяв книжки, он ушел в школу. Ача застыла в немом отчаянии.
Никогда еще не ждала она с такой тревогой возвращения Кады. Даже письмо не перечитывала. Обо всем забыла, душу терзали мысли о Каде. Казалось, сердце вот-вот выпрыгнет из горла, давили мрачные предчувствия. Прочь гнала она тяжелые предположения, но проходили мимо школьники, а Кады все не было и не было.
— Тетя Ача, Када просил передать, что он пошел к матери и будет теперь жить у нее...
Только чтобы не испугать ни в чем не повинных детей, задушила она в себе крик, рвавшийся наружу. Лишь в глазах застыло горькое непоправимое несчастье.
Четыре года прожили Ача и Када вдвоем. Четыре года Када согревал Ерастову постель своим мальчишеским тельцем, чтобы в любую ночь быть готовым к возвращению Таты. Ни разу Када не оставался по этой причине ночевать у родной матери, не оставался и у товарищей как бы поздно ни засиделись. Что же случилось сегодняшней ночью? Что? Что?
Не обращая внимания на темный вечер, Ача отправилась в противоположный конец деревни, Сходила, повидала Каду. Он сидел, опустив голову, избегая взгляда, среди братьев и сестер.
— А если Тата придет, пока ты останешься здесь? Кто же согреет его постель? — слезы душили бедную измучившуюся женщину. Даже мать Кады сочувственно поглядывала на нее.
— Не придет. Тата больше не придет! — голос ребенка задрожал от горя и отчаяния.
Гром с неба не так бы поразил Ачу, как эти слова. Как это не придет?! А треугольник, написанный рукой Ераста? Вот оно, письмо, в ее руках, любой может убедиться, что оно существует. Как же ребенок может говорить такие жестокие вещи. Или у него особое предчувствие? А почему письмо написано год назад? И где тогда последующие письма? Где ее Ераст?! Нет, нет, нет! Люди, мир, этого быть не может, это неправда, нет!!!
В ту ночь Ача могла бы лишиться рассудка. Но добрые люди не допустили, чтоб она одна осталась в доме, да благословит господь людскую доброту. Изнуренные войной, доведенные до последней черты отчаяния, соседи нашли в себе силы разделить Ачино горе. Согревало всех только одно: сознание, что победа близка.
ВСЕ, ЧТО БЫЛО ПОСЛЕ...
Все, что было после, не поддается описанию. Дни тянулись нескончаемой чередой, потом вдруг торопились куда-то, потом время вообще исчезало, его не существовало в природе. Разбитое сердце Ачи кровоточиво, но продолжало биться. Расцвела весна, жизнь набухала почками на деревьях, прорастала злаками на полях. В Аче никакой жизни не осталось — тень вместо цветущей некогда женщины. Только глаза на изможденном, изборожденном морщинами лице еще оставались живыми. Конечно, она не была одинока: о ней помнили, навещали ее родственники, соседи. Но соседи уходили, родственники уезжали, и снова Ача оставалась один на один со своим одиночеством. Сколько раз пытался урезонить ее отец, вернувшийся с войны с протезом вместо ноги и костылем:
— Дад, не пристало женщине убиваться в одиночестве...
Немало ночей проговорила с ней мать:
— Доченька, возвращайся к нам. И нашу старость согреешь, и самой будет легче...
Шариза, счастливая Шариза, мужа которой война пощадила и вернула ей легко раненного и уже вылечившегося, чуть не на коленях умоляла любимую сестричку жить, в их шумном многодетном согласном доме.
Все у нее побывали, все ей выразили искреннее сочувствие. Не приходил один-единственный Када.
И потому скорбела Ачина душа, что она считала себя повинной в холодности Кадыра. Она проклинала свое немудрое, нематеринское, как ей казалось, сердце, не сумевшее вырастить из него человека с большой душой. Нисколько она не чувствовала обиды на Каду, по-прежнему покупала ему пальто, обувь, к каждому учебному году доставала учебники, тетради. И, как только изнашивал прежнюю, снова шила ему красную рубашку. В глубине души она все равно считала его своим сыном. И еще ей казалось, что Ераст одобрил бы ее...
МЕЧЕННЫЕ ОДНОЙ СУДЬБОЙ
Ача вновь стала такой же незаметной, как когда-то, когда ее встретил и еле разглядел Ераст. Она осторожно ходила по земле, будто боялась сделать земле больно, так же тихо работала, еле слышно разговаривала с людьми. Соседи время от времени поглядывали в сторону ее дома: уж больно там тихо, на месте ли Ача. Никого она никогда не беспокоила никакими просьбами, ни на что не жаловалась, а если ее о чем просили, никому и ни в чем не отказывала. С самого рождения она готовилась к встрече с Ерастом; с потерей Ераста кончилась ее жизнь, ее любовь, исчез смысл существования. Ничем и никогда не могла больше наполниться полая, выгоревшая в тоске и отчаянии ее душа. Вы не встречали таких женщин? Приглядитесь внимательно, их много. Коротают вдовьи дни. Работают не покладая рук, заботятся о других, но сами не живут — существуют.
Когда одна такая одинокая женщина встретит другую, тайным знаком, как глухонемые, даст о себе знать и поймет ответ. Нет у них будущего, нет у них надежды, не бывает радостей, ничего они для себя не ждут, ни на что не претендуют, ни на кого не сердятся, не в чем им упрекнуть судьбу: что случилось, то случилось.
У них есть цель: достойно дойти до последнего часа, не опозориться ни в чем — ведь они живут за себя и за того, кому хранят верность.
Лишь на самом дне души прячут они надежду, сами себе не сознаются в этом, но надеются: а вдруг вернется их мужчина, их любовь и судьба. Война! Да мало ли чего на войне может случиться. Память, например, потерял человек. Или забросила его куда судьба — земля-то вон как велика.
Наверно, Ача свою надежду прятала глубже всех, потому-то никто и не понимал, отчего она остается в их с Ерастом доме. И тишина у нее такая стояла, потому что она все время прислушивалась, не толкнет ли кто калитку. И глаза на ее лице оставались живыми, потому что им надобно было разглядеть в случае чего долгожданного пришельца.
Ведь не было же на него похоронки? Не было. А Када еще ребенок, мало ли что он сказал, откуда мальчишке знать про взрослые дела.
Живой, живой ее Ераст. Едет он к ней, с одного поезда пересаживается в другой, в одной руке чемодан, через другую перекинута шинель. А грудь, широкая незабываемая мужская грудь — вся в орденах. Кто на него ни взглянет, оторваться не может. Ача знает, многим женщинам и девушкам понравился ее Ераст в дороге. Но не таков ее муж. Он через все расстояния и ожидания стремится к своей Аче-щебетунье. Уж скоро-скоро приедет. Раскинет руки, крикнет: «Лети ко мне, моя Ача!» — и прижмет ее, крошечную, свой маленький отросток, без которого и сам неполон, и она несчастна.
КТО ЖЕ?
Настал еще один день, он не оказался днем возвращения. Ну что ж, следующий им будет.
Ача разгребла золу в очаге, раздула тлеющие угольки, аккуратно положила сверху сухие веточки, а головешки отодвинула подальше. Вышла во двор за дровами. Посмотрела в хмурое небо. Неприютное небо. Еще и снег пойдет, не смотри что не ко времени. А ей до снега надо вывезти свои дрова из леса. Мас собирался ей помочь, да она не напомнила. Сейчас подойдет и опять увидит — совсем мало у нее осталось дровишек. Вздохнула, подошла к поленнице — и оторопела: ее дрова привезены из леса, все как есть распилены и аккуратно сложены. Ача даже огляделась вокруг, но никого нигде не было.
Кто же этот добрый человек, дай ему бог удачи.
Будь она верующей старушкой, решила бы: сам бог приказал силам небесным совершить это чудо. Но Ача не верила в сверхъестественную силу. Можно было бы предположить, что кто-то из соседей сжалился над ней. Наконец, Мас мог завести дрова. Но ни соседи, ни Мас не стали бы делать этого, не сказавшись.
Постой-ка: недь и летом ей уж однажды кто-то помог тайно. Дело было так. Она убирала кукурузу, связывала в снопы (на их маленьких полянках с машинами не очень-то развернешься, да и много ли их было после войны?). И вот тогда кто-то тоже помог ей убрать ее надел. Она не стала ломать голову, искать, кого благодарить. Но теперь... Кто же все-таки делает за нее тяжелую работу? Почему таится? И почему она не знает, кому не безразличны ее тяготы? Вот кто-то следит за ней, думает о ее заботах, а она даже не догадывается кто. Возможно, младший брат? Скорей всего. Он вечно торопится, нет — зайти перекинуться словечком... Нет, вряд ли. Кажется Аче, что чей-то взгляд следит за ней. Кажется? Или правда следит?..
А может, у Кады совесть проснулась? Да ведь нет его в деревне, он же в Москву уехал учиться, как она могла забыть. А если и приехал навестить родных, вряд ли к ней заходил, да и не разберется он сразу, что ей надо... Еще когда он поумнеет, когда поймет, что Ача любит его... Ну, об этом не стоит...
А может, это Дикран сделал? Откуда Дикрану здесь взяться? Он бригадир, работает с бригадой далеко, у него-то уж дел невпроворот. Повезло Дикрану: ушел с Ерастом в один день, но, видно, в небе для него горела иная звезда... Много ранений перенес Дикран, один шрам на лбу и посейчас горит не хуже месяца. Однако жив-здоров. Если раз в году увидятся случайно, так это много. «Добрый день — день добрый» — вот и весь разговор. Только взгляд ей не нравится, злится Ача на долгий Дикранов взгляд. «Недобрый у тебя взгляд, сглазил ты наше счастливое житье-бытье», — шепчет про себя Ача. Знает, что это неправда. Чем Дикран перед ними виноват? Не все люди могут в себе изменить по собственному желанию. Один-то раз он, конечно, нарушил рамки приличия и достоинства, но больше — никогда. Одно непонятно: почему по сей день не женится? Кого ждет? И опять обрывает себя Ача: ей-то какое дело? Небо и земля свидетели: ничего между ними не было, нет и никогда не будет. И зря она его даже вспоминает,
никакого он отношения к ее снопам или дровам не имеет.
Но кто же, кто же тайно следит за Ачей? Кому близки ее заботы? Да чего тут думать-то! Ну спала она, подвез кто-то из соседей, будить пожалел, уложил да... ушел. Да, она спала и видела во сне Ераста, а сосед пожалел ее будить. Вот и все.
НЕЛЬЗЯ ЖИТЬ БЕЗ НАДЕЖДЫ
Ох, до чего велик у нее двор! Назло себе решила Ача достроить недостроенный из-за войны их с Ерастом двухэтажный дом. Каждый год что-нибудь прибавлялось, то одну стенку поднимут, то другую, потом под крышу дом подвели, а теперь уже только окна да двери остались. Теперь не стыдно будет перед Ерастом, когда войдет он в калитку, поставит на траву чемодан, распахнет огромные руки: «Лети ко мне, Ача». Разве Ача похудела так, что от нее только глаза остались? Неправда. Полная, краснощекая, легкая, летит она в Ерастовы объятья. Сверху вниз глядит он на свою Перепелочку, а та прижалась к родной груди — не оторвать крохотный отросточек, — да все щебечет, щебечет... Первым делом она расскажет Ерасту, как год за годом, пока он ехал к ней, рос их дом. Сначала одна стена, другая, потом под крышу...
«Ача, перепелка моя, как ты сладко щебечешь!» — приговаривает Ераст, а сам прижимает ее, маленькую, трепещущую, к широкой груди в красивых сверкающих орденах, будто хочет навеки врастить ее в себя. Его грудь подобна неприступной скале, как уютно покоиться на ней. Какое было бы счастье умереть на его груди, в этих сильных объятьях!..
— А где же Када, — вдруг спросит Ераст и с тревогой оглядится вокруг, — где Када?!
На этом месте всегда обрывается сладкий Ачин сон наяву, на глаза наворачиваются слезы... И тогда Ача снова берет себя в руки. Надо и существовать с достоинством. Просто нельзя жить без надежды, вот и все. Да, так на чем они остановились? На доме, который подведен под крышу... Знаешь, уже никто во всей вселенной тебя не ждет. На кого обижаться, если Када первый тебя забыл, от твоей постели убежал. И в родном селе Ерыны помнят о пропавшем без вести зяте только когда принимаются жалеть ее. Никто во всей вселенной не надеется на возвращение Ераста в родной дом, а вот Ача не может жить без надежды!
ВЫЧА
Под детскими грибочками, в песочницах, на вертушках-каруселях — всюду детки. Всех их любила Ача, всех бы, будь ее воля, собрала бы она в своем доме, усыновила, удочерила, обмывала, кормила, учила справедливости и добру... Каждый — как цветочек, каждому нужна ласка. Ача смотрела и плакала.
Вот с курчавыми шелковистыми волосенками черноглазый малыш остановился и что-то рассматривает на своей руке. Кто по национальности? Как фамилия? Где его мать? Кто его отец? Проклятая война не оставила следов его прошлого. Только смерть могла оторвать от него близких людей: смертельно ранить отца, где-нибудь на бескрайних дорогах пробить пулей сердце матери, заслонившей своего ребенка от вражеского самолета... Нет у него родителей, да будет земля пухом этим достойным людям!..
И как же он похож на Ераста. И кудри, и разлет бровей, сходящихся на миг в единую линию. Вот мальчуган поднял голову, взглянул на Ачу, доверчиво протянул ей ладошку, а на ладошке — божья коровка.
— Витя, Витенька, подойди к нам поближе, расскажи о себе что-нибудь, — зовет его воспитательница.
«Выча!.. » — душой, глазами, едва шевельнувшимися губами позвала Ача, а слезы опять душили ее.
А Витя не шелохнется: он изучает незнакомую тетю, словно что-то вспоминает, словно что-то отыскивает в крошечном сердечке.
— Мама! Мама! — и бросается к Аче с распростертыми объятиями.
Как обнялись, так и застыли Ача с Вычей.
— Удивительно! Этого ребенка многие хотели взять, только он с паническим криком убегал от всех, кто назывался его мамой. Может, вы похожи на его родную мать? — так говорила директор дома, пока оформляла документы, а в соседней комнате собирали немудреные Витины вещи и любимые игрушки.
— А вот и моя мама тоже приехала за мной! — Вигя прыгал то на одной, то на другой ножке. Тысячу лет не было у Ачи таких вечеров и ночей, чтобы было о ком помнить, кого покормить, с кем поговорить об Ерасте, кого положить в Ерастову постель и самой лечь рядом.
Выча! Когда они оба заснули, Ача видела сквозь сон, как пришел Ераст, подошел к ребенку и долго рассматривал их сокровище. А потом раскрыл свой чемодан и достал оттуда маленькую ярко-красную атласную рубашонку.
— Вот видишь, ты забыла купить нашему сыну красную рубашечку, а я не забыл.
— Ераст! — Охваченная радостью, Ача взмахнула рукой...
Сон прервался.
Но Выча спал рядом тихим здоровым сном.
ПРИЧИТАНИЯ
Когда это Ача так спешила? Наверно, даже Ераст не видел, чтоб так ловко все у нее делалось. Встала на рассвете с чувством, что спала долгим живительным, как во время выздоровления, сном. Вот, все переделала, подготовила. Нетерпеливо, утаивая учащенное дыхание, вошла в комнату к Выче.
Малыш не спал. Приподнявшись на локтях, с интересом изучал все подряд. На фоне белых простынок особенно выделялась его смуглость. Он встретился глазами с Ачей, и черные глаза засмеялись, зарадовались — вот кого он, оказывается, искал ими.
— Проснулся, да падут твои невзгоды на мою голову! — Ача вмиг очутилась перед постелью.
— Как ты сказала — «твои невзгоды», а почему ты не говоришь «доброе утро»? — сердито спросил малыш.
— А что, можно только — «доброе утро»? Доброе утро, Выча мой родной! — Ачу распирало от восторга.
Вдруг сердце дрогнуло, вспомнило, как Выча рассматривал ее, пока еще не признал в ней мать. «Неужели — смерть мне?!» Выча внимательно, как взрослый, как тогда, смотрел, изучал ее черными глазами. Затравленная перепелка, Ача сжалась в предчувствии грома. И молнии засверкали, и гром грянул!
— Ты не мама, нет-нет, не мама! Уйди, пожалуйста! — Выча заметался, заплакал, горько и безутешно.
— Выча, Выча, не говори так, прошу! — опять кинулась к нему Ача.
— Я Витя, а не Выча. И ты не мама моя. У меня была другая мама! — слезы катились из его прекрасных, как у Ераста, глаз, он размазывал их кулачками по лицу.
Не вместило Ачино сердце этого удара. «Нет мне счастья, нет мне удачи, нет мне радости», — заплакало ее сердце. И зарыдала в полный голос Ача и, чтоб не испугать ребенка своим беспросветным мраком, ушла Ача в другую комнату, упала на кровать, и дала она, наконец, себе волю, и плакала и причитала, как во все времена прежде причитали женщины, когда сердце не вмещало горя...
Ача оплакивала свою одинокую несчастную жизнь, вдовство, неспособность к материнству.
А в соседней комнате плакал маленький ребенок, повинный лишь в том, что его рождение совпало с проклятой войной.
Зачем она превратилась когда-то в Ачу? Ведь она была Ерына, и у Ерыны должна была сложиться Ерынина судьба.
Причитания, древняя, самая горькая, самая бесконечная, несмолкаемая бабья песня. Такой песни Витя не знал. Чего только не видели детские глаза, чего не слышали его маленькие уши, хорошо, что не все понимали. Но такого горя, таких стенаний ему слышать не приходилось. Песня Ачи была такой горькой, что он забыл про свое собственное горе. И теперь ему стало жаль тетю, у которой скорбь сильнее, чем у него. Витя снова заплакал, но теперь уже плакал не о себе, а о горе доброй женщины. Он опять размазывал по лицу слезы и сопельки, он больше не мог плакать один, он хотел плакать вместе с этой тетей, а еще лучше — вместе с ней не плакать. И он соскочил с кровати, распахнул дверь и встал рядом с кроватью Ачи, которая возвышалась над его головой. И женщина не видела подошедшего ребенка, потому что горе, если ему давать волю, становится слепо. Ача бессильно лежала поверх одеяла, бездумно и безнадежно смотрела сквозь потолок, а сердце ее исходило страданием.
Слезы кончились. Рыдания иссякли. Теперь она была готова отвести Вычу обратно, пусть только скажет: «Отвели...»
— Не плачь...
Ача не шелохнулась. Малыш прав. Она не будет.
— Знаешь, ты не мама, но.... пусть ты будешь моей мамой.
Бог мой, этот черноглазый крошечный мудрец способен вернуть ее к жизни. Будь проклята война, из-за которой дети становятся мудрыми старцами.
Аче, чтобы избежать одиночества, нужно было встретить такого же несчастного, как она сама.
ЧЕРЕЗ ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ
За двенадцать лет Ача так и не нагляделась на черные брови сына. Теперь он юноша, брови почти срослись, как у Ераста. Скоро, года через три, можно и женить Вычу.
— Мама!
— Родной, да падут на мою голову все твои невзгоды!
Выча улыбнулся: никогда мама не отвечала ему без этой присказки.
Но вот он нахмурился, и сердце ее мгновенно вздрогнуло: что еще готовит ей судьба!
— Да, нан...
— Мама, зачем люди говорят, что ты мне не мать? Мама, ты не бойся, я их не слушаю, только мне за тебя и за себя обидно. Мы-то лучше знаем, кто ты, кто я. Кроме тебя, мама, сколько живу на свете, никого не помню, никого ближе и роднее не знаю. Разве не так?
— Так, так, да падут все твои невзгоды на мою седую голову.
Сердце отпустило, гроза миновала их дом стороной.
Вон и небо поголубело, и земля стала снова прекрасна, и родная гора, с которой сбегает седая река...
АПСЫМРА
Ача вместе с Орух плачет над Тывой. Не будет Тывы, не будет внучки у Орух, как же не плакать Аче вместе со своей старой рогатой подружкой? Целая жизнь протекла, большая, как река, пока она плакала. Явился наконец открыто тот, для кого она была по-прежнему Ерына. Весь мир звал ее Ачей, даже родители в память об Ерасте примирились с ее новым именем, только Дикран не примирился. Дикран еще раз пошел за ветеринаром, привел его, но слишком поздно. Вот и день настал, надо похоронить Тыву. Дикран взял заступ и вырыл ей могилу в самом дальнем углу сада — там останки Тывы никто не побеспокоит: яблони молчаливы, под их сенью каждому было бы хорошо.
Значит, все-таки Дикран. И снопы, и дрова, и много чего еще, и вот теперь похороны Тывы — все он видит, всем, что в его силах, хочет ей помочь. Не понимает, целую жизнь не может понять: здесь он лишний, здесь обойдутся без него. Не умела Ача злиться на людей, всегда была добра со всеми и снисходительна, но этот человек в конце концов доведет ее, как в тот далекий вечер, после которого столько окурков валялось возле ее калитки. «Нет, нет, тысячу раз нет!» — кричит Ача, но губы ее еле шевелятся, потому что не может она, женщина и мать, убивать в людях жизнь.
И еще потому не издает она ни звука, что к вечеру что-то страшное происходит с солнцем.
Какая сила, могущественнее самого солнца, заслоняет светило от людских глаз мутной, как бельмо на глазу, пеленой? Едва светит, едва греет, любимую землю. Куда истощило оно свои силы, почему так робко, так болезненно смотрит со своей недостижимой высоты? И земля, лишенная любящего тепла, становится мрачной и жалкой, словно нелюбимая женщина, все старается спрятаться в тень, стушеваться, остаться никем не замеченной, пережить трудные времена наедине со своим горем.
Апсымра — солнце мертвых!..
Апсымра!.. — вторят горы, долы, дрожит в воздухе странное загадочное страшное слово.
Солнце мертвых? Ача дрожит и не может унять эту внутреннюю дрожь. Чье солнце? Мертвых?
«Мое, мое это солнце, Ача. И не надо ничего бояться. Ведь с тобой говорю — я, Апсымра — мое солнце и всех тех, кого нет среди живых. Приглядись к сиянию нашего светила: ничего страшного в нем нет. Просто оно не похоже на ваше солнце, солнце живых. Апсымра бывает редко и недолго, смотри на него и говори со мной.
Помнишь то письмо, тот солдатский бумажный треугольник, перепеленочка войны, посланного тебе, моей Перепелке, из самого пекла? Какой он был измятый, со стертыми краями, с едва различными буквами адреса? Помнишь, как затуманилось тогда солнце, стало оранжево-желтым и мутным. Тебя тогда сильно огорчил Када. И письмо мое ты разбирала по буковкам, по слогам, догадываясь о том, что стерлось на сгибах. Все это помешало нам тогда поговорить с тобой. А ведь я уже не был среди живых. Када правильно предчувствовал, хотя его правда жестокая. Ты же напрасно ждала меня с орденами на груди, хотя твои грезы были прекрасны и человечны... Да, так о чем я? Ты тогда не могла присмотреться к апсымре — не готова еще была к беседе с мертвым Ерастом. Это, действительно, не просто: читать письмо, написанное живым человеком, в тот миг, когда смерть уже отняла у него жизнь. Ты видела, что почерк мой еще живой, но уже и не живой, уже принадлежащий моему прошлому, нашему с тобой прошлому...
Теперь позади столько лет, сколько морщин на твоем лице и седины в волосах. Теперь ты не одна, теперь я могу сказать тебе то, чего твое сердце не вместило бы в тот последний год великой войны, не жди меня больше. Перепелка моя ненаглядная! Всему свое время, свой срок и мера. Надеяться на мое возвращение — отныне это будет болезнь, смертельная тревога твоему измученному сердцу.
Ты и меня пожалей, родная моя. Сколько лет я еду к тебе в поездах, с чемоданом, с шинелью через руку. И все улыбаюсь тебе, отводя взор от ищущих глаз случайных попутчиц. А ничего этого в моем мире нет... Здесь так пустынно... Но ты не могла жить без надежды, ты была одна, я обязан был оставаться твоим воображением, твоей грезой, целью и оправданием того, что ты продолжала дышать, видеть, созидать неутомимыми женскими руками...
Ача, как мне не хотелось умирать! Я шел в тыл врага разведчиком, а видел впереди Победу, смотрел в ее прекрасные, бесстрашные, торжествующие, широко открытые глаза. Если бы я погиб хотя бы среди своих товарищей, если бы я упал, увиденный ими и погребенный после сражения в братской могиле со всеми воинскими почестями! Но нет, я был один, мне в последнюю минуту показалось, что я умираю рядом с тобой, что твои глаза отметили место, где я исчез с лица земли...
Да, Ача, я исчез с лица земли, потому что мне пришлось подорвать гранатой себя и врагов, окруживших меня... Теперь, когда прошло так много лет, мне уже не обидно, что меня не похоронили мои товарищи по ратному делу. Я точно знаю, что своей гибелью и гибелью той хитро замаскированной огневой точки противника, на которую я тогда нарвался, твой Ераст спас многие жизни славных боевых друзей. И это знание примирило меня со всем, до чего я не дожил. Я все оставил живым, в их жизни вложена моя жизнь.
Разве можно умереть просто так, ни за что ни про что? Солдаты так не умирают. Моя кровь все еще сочится в глубине земных капилляров. Для хороших людей она обернется родниковой водой, а ты ведь знаешь, какие у нас родники. Для злых и жадных капли моей крови, просочившиеся в подземные капилляры, вольются в их зловонные реки, но не исцелят их.
Моя родина, мой родник. Там осталось моя Ача. Тебе до сих пор кажется, что я тебя осчастливил когда-то, женившись на тебе? Спасибо, родная, ты так великодушна! А ведь это я был осчастливен тобою. Разве я бы знал, для чего прожил на земле, если бы не встретил твою любовь? Да я о ней и понятия не имел. Ты научила меня любви, не всякому мужчине встречается женщина, которая вдохнет в него человека...
...Еще мне очень больно вспоминать, как я напугал тебя в первый вечер встречи. Ты была покойна, как спящая природа, чистая, как укрытая снегом земля, вся в ожидании, как сад перед рассветом. А я так неосторожно, дерзко, поспешно скомкал, взорвал твою тишину. Я знал, что мой поцелуй вольет в тебя любовь ко мне, сделает моей рабыней. Несчастный, я полагал тогда, что в любви главное — первенствовать, властвовать, повелевать, принимать женское поклонение. Как я был молод, как глуп, как ничего не понимал в любви!..
Да, ты научила меня любви без эгоизма, любви-пониманию, любви-состраданию...
Очень я себя виню за Каду. Как же я не разглядел в мальчишке эгоиста? Сбежать от тебя в трудную минуту! Но и его мы не будем винить. Дети таковы, каковы родители. А ведь он помнил своих родителей, они уже заложили в него основу, я же только потворствовал его строптивости, внушал ему, что он необыкновенный мальчик. Если кто хочет изуродовать свое дите, пусть повторяет ему, что он не такой, как все... Признаюсь тебе, Ача, я люблю Каду и теперь. Так и вижу красную рубашонку из-под пиджачка. Помнишь, мы все примеряли ему перед школой, представляли, как осенью поведем — ты с одной, я с другой стороны... Что ж, и родительская судьба у всех людей разная, надо нам теперь подправлять Каду, как сможем. Сущность его
уже не изменишь, но влиять на его теперешние поступки — возможно.
Сейчас у Кады большие трудности, и он вспоминает о тебе. Он давно убедился, что на земле его до сих пор любила только ты. А теперь еще встретилась ему девушка, и он полюбил ее. Матери Кады эта девушка не нравится — не она, видите ли, выбрала для сына... Вот я и говорю тебе: за грехи родительские... А ты же знаешь Каду: или эта девушка, или меня не будет для жизни. Помнишь, быть может? Это я когда-то так сказал Масу о тебе... Теперь Када только на тебя надеется. Смотри, взрослый человек, образование в Москве получил, в колхозе авторитет его растет, а приходит горе — не может человек без любящего человека. А девушка очень похожа на тебя, тоже глаза у нее чего-то ждут. Не обманулась бы в своих ожиданиях. Помоги им, Ача, ради меня помоги. Какой-никакой, но все равно он наш с тобой сын.
Ача. Нет, Ерына. На все ты ради меня была согласна. Отросточек мой, перепелка моей души. От меня зависела твоя судьба. Мне кажется, ты, став испуганной перепелкой, стала матерью чужих детей. А останься ты Ерыной, не напугай я тебя, стала бы ты матерью собственных детей...
Пока не закатилась моя апсымра, хочу я тебе сказать еще об одном. Не суждено моему праху лежать рядом с отцом моим и матерью, рядом с дедушкой и бабушкой и всеми моими предками, а ты знаешь, что это значит для абхазца. Лежат без меня боевые друзья на равнине. Обвевает ветер Родины могилы моих предков. Но не находит меня нигде. Как бы я хотел лежать неподалеку от нашей деревни, чтобы ты, Ача, приходила ко мне поплакать. Нет меня, нет моих костей, смешались капли моей крови, атомы моей плоти с мирозданием. Самое вещественное, в чем я, — в лучах апсымры. Да еще в твоей памяти, жена моя. И сколько нас таких, безымянных, безмогильных, полузабытых или забытых. Из нашей безымянной армии складывается история. А перечислить нас и невозможно: если начать перечислять всех павших безымянных солдат, никакого счета и никакого времени не хватит — вечное время не так бесконечно, как мы, безымянные герои...
...Кажется, к тебе идет Выча? А он, действительно, похож на меня! Ну, просто вылитый я, когда встретился с тобой: те же кудри, те же брови, которые ты когда-то разглаживала нежным пальчиком на моем крутом лбу. И плечи широкие, и грудь. Ача, у тебя сын — вылитая моя копия. Значит, уцелела, прижилась моя Перепелка, добилась своего: не одна, не одна. И счастливая мать. И жизнь на земле продолжишь в детях своего сына, подаренного тебе войной, отнявшей меня у тебя и родителей у Вычи. Как все не просто, как трагично и как человек преодолевает вечную трагедию... Пока не закатилась апсымра, лети ко мне, Ача! Пришт, Ача* (* То же по-абхазски.)!»
Ача встрепенулась, она, наверно, в самом деле могла улететь в объятья апсымры. Но светило, будто старая, потемневшая от времени монета, уже опускалось в бездонную щель копилки-моря. Оно последний раз попрощалось с Ачей, со всеми, кто в этот час думал об умерших.
И со мной попрощалось. А потом исчезло в море.
Завтра встанет молодое, здоровое, сильное солнце. Говорят же в народе: после апсымры наступает ясная устойчивая погода.
(Печатается по изданию: Н. Тарба. Апсымра - солнце мертвых. Повести. Сухуми, 1989. С. 279-322.)